ЧТО ЗНАЧИТ МЫСЛИТЬ? МАРТИН ХАЙДЕГГЕР

Написано 10 августа 2022

Мы попадаем в то, что называют мышлением, когда мыслим сами. Чтобы нам это удалось, мы должны быть готовы учиться мыслить.

Как только мы принимаемся за это учение, мы сразу понимаем, что мыслить мы не можем. Но всё же человека считают, и по праву, таким существом, которое может мыслить. Ибо человек это существо разумное. Но разум развёртывается в мышлении. Будучи человеком разумным, человек должен уметь мыслить, раз уж он хочет этого. Однако человек хочет мыслить, но не может. Пожалуй, человек своим хотением мыслить хочет слишком многого, и поэтому может слишком мало.

Человек может мыслить, поскольку он имеет возможность для этого. Но одна лишь эта возможность ещё не гарантирует нам, что мы можем мыслить. Потому что мочь что-то значит допустить это что-то в его сущность и неотступно сохранять открытым этот доступ. Однако мы можем всегда лишь то, что нам желанно, то, к чему мы так расположены, что мы так допускаем. На самом деле нам желанно лишь то, чему мы сами желанны, желанны в своей сущности. При этом это что-то склоняется к нашей сущности и таким образом затребывает её. Эта склонность обращение. Оно зовёт нашу сущность, вызывает в нас нашу сущность и таким образом держит нас в ней. Держать означает собственно охранять. Но то, что держит нас в нашей сущности, держит нас лишь пока мы, с нашей стороны, сами удерживаем держащее нас. А мы удерживаем его, пока мы не выпускаем его из памяти. Память это собрание мыслей. Мыслей о чем? О том, что держит нас в нашей сущности постольку, поскольку мы его мыслим. В какой мере мы должны мыслить держащее нас? А в той, в какой оно испокон века является тем, что должно осмысляться. Когда мы осмысляем его, мы одариваем его воспоминанием. Мы отдаём ему наше воспоминание, потому что оно желанно нам, как зов нашей сущности.

Мы можем мыслить только тогда, когда мы желаем того, что должно в себе осмыслиться.

Чтобы нам попасть в это мышление, мы, со своей стороны, должны учиться мыслить. Что значит учиться? Человек учится, когда он приводит свой образ действия в соответствие с тем, что обращено к нему в данный момент в своей сущности. Мыслить же мы учимся, когда мы подчиняем своё внимание тому, что нам даётся для осмысления.

Наш язык называет то, что принадлежит сущности друга и из неё происходит, дружеским. Соответственно, мы будем называть то, что в себе должно осмысляться, требующим осмысления. Все, требующее осмысления, даёт нам мыслить. Но оно только потому и дарует нам этот дар, что искони является тем самым, что должно осмысляться. Поэтому мы отныне мы будем называть то, что даёт нам мыслить постоянно, ибо раз и навсегда то, что даёт нам мыслить, прежде всего остального и таким образом навечно, более всего требующим осмысления.

Что же более всего требует осмысления? В чём проявляется оно в наше время?

Требующее осмысления проявляет себя в том, что мы еше не мыслим. Все еше не мыслим, хотя состояние мира все настоятельнее требует осмысления. Правда, ход событий cпособствует скорее тому, чтобы человек действовал, вместо того, чтобы произносить речи на конференциях и конгрессах, и вращаться в одних лишь представлениях о том, что должно быть и как нужно это сделать. Следовательно, не хватает действия, а ни в коем случае не мышления.

И всё же, возможно, человек до сих пор веками слишком много действовал и слишком мало мыслил.

Но как же можно сегодня говорить, что мы ещё не мыслим, сегодня, когда к философии наблюдается живой интерес везде, который становится всё более деятельным, так что каждый хочет знать, как там обстоят дела с философией.

Философы это мыслители. Они называются так потому, что мышление происходит главным образом в философии. Но осталось ли сегодня ещё хоть что-нибудь, чем бы не интересовался человек в том смысле, в котором понимается сегодняшним человеком слово «интересоваться?»

Интересоваться это значит быть в кругу вещей, между вещей, находиться в центре вещи и стойко стоять при ней. Однако сегодняшний интерес ценит одно лишь интересное. А оно таково, что может уже в следующий момент стать безразличным и смениться чем-то другим, что нас столь же мало касается. Сегодня нередко люди считают, что, находя какую-то вещь интересной, они удостаивают её своим вниманием. На самом же деле такое отношение принижает интересное до уровня безразличного и вскоре отбрасывается как скучное.

Интерес, проявляемый к философии, никоим образом не свидетельствует о готовности мыслить. И то, что мы годами занимаемся сочинениями великих мыслителей, ещё не гарантирует того, что мы мыслим или хотя бы готовы учиться мыслить. Занятие философией может даже создать нам стойкую иллюзию того, что мы мыслим, раз мы «философствуем».

Все же утверждение, что мы ещё не мыслим, кажется дерзким. Однако оно звучит иначе. Оно говорит: более всего требующее осмысления проявляется в наше требующее осмысления время в том, что мы ещё не мыслим. В этом утверждении указывается, что более всего требующее осмысления проявляет себя. Это утверждение ни в коем случае не договаривается до того, что видит повсюду лишь господство бездумности. Утверждение, что мы ещё не мыслим, не хочет и заклеймить какое-то упущение. Требующее осмысления это то, что даёт мыслить. Оно зовёт нас, чтобы мы к нему повернулись, а именно мысля. Требующее осмысления ни в коем случае не создаётся нами. Оно ни в коем случае не основано на том, что мы его представляем. Требующее осмысления даёт, оно даёт нам мыслить. Оно даёт нам то, что имеет в себе. Оно имеет то, что есть оно само. То, что более всего из себя самого даёт нам мыслить, более всего требующее осмысления, должно проявлять себя в том, что мы ещё не мыслим. Что же теперь говорит нам это? Оно говорит: мы ещё не попали намеренно в сферу того, что исконно может мыслиться прежде всего остального и для всего остального. Почему же мы туда ещё не попали? Быть может, потому, что мы, люди, ещё недостаточно повернулись к тому, что действительно требует осмысления? Тогда то, что мы ещё не мыслим, было бы упущением со стороны людей. Тогда нужно было бы устранить этот недостаток применением к человеку надлежащих мер.

То, что мы все ещё не мыслим, никоим образом не обусловлено лишь тем, что человек недостаточно повернулся к тому, что может мыслиться от него самого. То, что мы все ещё не мыслим, скорее идёт от того, что то, что должно осмысляться, само отвернулось от человека, более того, уже давно отвернувшись, сохраняет это положение.

Но мы немедленно захотим узнать, когда же и как произошло отворачивание, которое имеется здесь в виду? Прежде всего мы жаждем узнать, как же мы вообще знать о таком происшествии. Вопросы такого рода слишком опрометчивы ведь мы говорим о более всего требующем осмысления: то, что, собственно, нам дано для того, чтобы мы его осмыслили, отвернулось от человека не в какой-то момент времени, допускающий историческую датировку, но уже с самого начала то, что требует осмысления, отворотившись, поддерживает своё состояние. Однако отворачивание происходит лишь там, где уже случилось поворачивание. Если то, что более всего требует осмысления, и продолжает отворачиваться, то это происходит уже внутри его поворота, то есть так, что оно уже дало нам мыслить. То, что требует осмысления, хотя и отворачиваясь, но всё-таки уже обратилось к сущности человека. Поэтому человек нашей эпохи уже всегда мыслил сущностно. Он даже мыслил глубочайше. То, что требует осмысления, остаётся вверено этому мышлению, хотя и особым образом. А именно: до сих пор мышление вовсе не осмысливало, что-то, что должно мыслиться, при этом всё же удаляется и как оно удаляется.

Но всё же о чём идёт речь? Разве не будет произносимое лишь цепочкой необоснованных утверждений? Где доказательства? Имеют ли выдвигаемые положения хоть какоенибудь отношение к науке? Было бы хорошо, если бы мы как можно дольше продержались в такой оборонительной позиции по отношению к тому, что говорится. Лишь так мы сохраним необходимое для разбега расстояние, с которого кому-нибудь из нас удастся совершить прыжок в мышление того, что более всего требует осмысления.

Потому что верно следующее: всё сказанное ранее и все последующее обсуждение не имеют ничего общего с наукой, если, конечно, оно посмеет стать мышлением. Это положение дел основывается на том, что наука не мыслит. Она не мыслит, ибо её способ действия и её средства никогда не дадут ей мыслить мыслить так, как мыслят мыслители. То, что наука не может мыслить это не её недостаток, а её преимущество. Лишь это одно даёт ей возможность исследовательски войти в нынешнюю предметную сферу и поселиться в ней. Наука не мыслит. Для обычных представлений это утверждение неприлично.

Оставим этому утверждению его неприличный характер, хотя сразу добавим, что наука, как и все действия человека, зависима от мышления. Отношения науки к мышлению лишь тогда истинно и плодотворно, когда становится видна пропасть, существующая между наукой и мышлением, притом такая пропасть, через которую невозможен мост. От науки в мышление невозможен мост, возможен лишь прыжок. А он принесёт нас не только на другую сторону, но и в совершенно другую местность. То, что с ней откроется, нельзя доказать, если доказать это произвести вывод о некотором положении дел и подходящих посылок. Тот, кто хочет то, что явно, поскольку оно само является, одновременно прячась, кто хочет это ещё и доказать и иметь доказанным, тот судит отнюдь не по высшим и строгим меркам знания. Тот меряет все одной меркой, и притом не подходящей. Ибо и мы будем соответствовать тому, что обнаруживает себя лишь в том, что оно является в самосокрытии; мы то можем соответствовать ему однимединственным способом: указать на него и при этом приказать самим себе дать явиться тому, что показывает себя, в свойственной ему несокрытости. Это простое показывание и есть главная черта мышления, путь к тому, что искони и навсегда даёт людям мыслить. Доказать, то есть вывести из предыдущих предпосылок, можно все. Но лишь немногое позволяет, и притом очень редко, показать на себя таким указателем, которое освободило бы ему дорогу.

Более всего требующее осмысления проявляет себя в наше требующее осмысления время в том, что мы все ещё не мыслим. Мы все ещё не мыслим, потому что-то, что требует осмысления, отвернулось от человека, а отнюдь не потому, что человек недостаточно повернулся к тому, что требует осмысления. То, что требует осмысления, отворачивается от человека. Оно уклоняется от него, скрываясь. Но скрывающееся уже постоянно пребывает перед нами. То, что удаляется, так себя скрывая, не исчезает. Но всё же, как мы можем знать хоть что-то о том, что так ускользает? Как же так получилось, что мы хотя бы можем назвать его? То, что удаляется, отказывает в приходе. Да только самоудаление это не ничто. Удаление это здесь проявляющееся утаивание, и, как таковое, событие. То, что удаляется, обращается к человеку более сущностно, и, взыскуя, затребывает его глубже, чем любое сущее, которое его касается и к которому он отнесен. Эта отнесённость к действительному охотно принимается за то, что составляет действительность действительного. Но эта отнесённость к действительному как раз и может закрыть человеку путь к тому, что обращается к нему, обращается неким таинственным образом, так, что это обращение отвращается от человека, уклоняясь. Поэтому этот уход, самоудаление того, что должно осмысляться, может быть, в настоящее время современнее как событие, чем все актуальное.

Правда то, что избегает нас описанным способом, уходит от нас. Но оно как раз увлекает и нас за собой и посвоему притягивает нас, пленяя. То, что уклоняется, кажется совершенно отсутствующим. Но эта видимость вводит в заблуждение. То, что удаляется, прибывает, а именно таким образом, что оно притягивает нас, пленяя, замечаем мы это сразу или вообще не замечаем. То, что нас притягивает, уже исполнило приход. Когда мы попадаем в тяготение ухода, мы оказывамся в тяге к тому, что нас притягивает, уклоняясь при этом.

Но раз мы втянуты в тягу к … тянущему нас, то и сущность наша уже отчеканена, а именно: через это «в тяге к …» Отчеканенные так, сами мы указываем на самоудаляющееся. И вообще мы только тогда есть мы сами, такие как есть, когда мы указываем в это самоудаление. Это указывание наша сущность. Мы есть, тем что мы указываем в уход. Как указывающий туда, человек есть указатель. И при том дело обстоит не так, что человек есть прежде всего человек, а потом, помимо этого, ещё случайно и указатель, но втянутый в самоудаление, в тяг в него, и, таким образом указывая в уход, впервые и становится человек человеком. Его сущность основывается в том, чтобы быть таким укаэателем.

То, что само по себе, по своему глубокому составу, являетс чемто указывающим, мы нзываем знаком. Втянутый в тяг самоудаления, человек есть знак.

Однако этот знак указывает на то, что уклоняется, поэтому этот указатель не может непосредственно обозначить то, что отсюда удаляется. Так знак остаётся без толкования.

В наброске к одному гимну Гёльдерлин говорит:

«Знак бессмысленный мы,
Мы не чувствуем боли и почти
Потеряли язык на чужбине».

Наброски к этому гимну носят такие названия, как: «Змея», «Нимфа», «Знак», а также «Мнемозина». Мы, следовательно, можем без особого насилия перевести в соответствии с греческим женским родом, как память (с артиклем жеского рода).

Это греческое слово имя одной из титанид. Она дочь неба и земли. Мнемозина как невеста Зевса в девять ночей стала матерью муз. Драма и танец, пение и поэзия вышли из чрева Мнемозины, памяти. Очевидно, это слово называет нечто иное, чем просто психологически понимаемую способность удерживать прошедшее в представлении. Память мыслит о помысленном. Но имя матери муз означает не любое мышление о чём угодно, что можно помыслить. Память это собрание воспоминаний о том, что должно осмыслятсяпрежде всего другого. Это собрание прячет в себе и укрывает у себя то, что всегда следует мыслить в первую очередь, всё, что существует и обращается к нам, зовёт нас как существующее или побывшее. Память, собранное воспоминание о том, что требует осмысления это источник поэзии. Соответственно этому, и сущность поэзии имеет основание в мышлении. Об этом говорит нам миф, то есть сказание. Его сказывание называет самое старое, самое раннее не только в смысле отсчёта времени, но и потому, что оно по самой своей сущности было, есть и будет более всего достойным мышления.

Конечно, пока мы представляем мышление со слов логики, пока мы всерьёз не поймём, что сама логика основывается на определённом виде мышления, до тех пор нам не удастся увидеть, каким же образом поэзия основывается в воспоминании. Все, сказанное в поэзии, берёт начало из вспомянутого воспоминания. Под заголовком «Мнемозина» Гёльдерлин говорит: «Знак бессмысленный мы…» Кто мы? Мы, сегодняшние люди, люди сегодня, которое длится уже с давних пор (и ещё долго продлится), с таких давних пор, что история не может указать границу, начало.

В том же гимне «Мнемозина» говорится «Долго длится время» а именно то время, когда мы знак бессмысленный. Разве недостаточно даёт помыслить то, что мы знак и при этом бессмысленный? Возможно, эти последующие слова Гёльдерлина относятся к тому же, в чём показывает нам себя более всего требующее осмысления, к тому, что мы все ещё не мыслим. Тогда то, что мы ещё не мыслим, основано на том, что мы знак бессмысленный и не чувствуем боли, поскольку мы ещё не мыслим? Если верно последнее, то мышление оказалось бы тем, через что первоначально смертным была бы дарована боль и через мышление получил бы смысл знака, которым они являются. Это мышление впервые ввело бы нас в диалог с поэзией и поэтами, чьи изречения, как ничто иное, ждут отклика в мышлении. Но если мы и отважились ввести слово поэзии Гильдерлина в сферу мышления, то нам всё же следует остеречься того, чтобы необдуманно приравнивать то, что сказано в поэзии Гильдерлина, и то, что мы собирались помыслить. Сказанное поэтом и сказанное мыслителем никогда не одно и то же. Но и то, и другое могут говорить различными способами одно. Это удаётся, правда, лишь тогда, когда пропасть между поэзией и мышлением зияет ясно и определённо. Это происходит, когда поэзия высока, а мышление глубоко.

Что об этом знал Гёльдерлин, мы можем заключить из двух его строф, озаглавленных «Сократ и Алквиад»:

«Почему преклоняешся ты, о блаженный Сократ,
Перед юношей этим?
Неужели на свете благороднее
Нету его?
Почему же с любовью, как на бога,
На него ты взираешь?»

Ответ даёт вторая строфа:

«Лишь тот, кто глубины помыслил, полюбит живое,
Высокую юность поймёт лищь тогда, когда свет поглядишь
И часто к исходу склоняется мудрый к прекрасному».

К нам имеет отношение строка: «Лишь тот, кто глубины помыслил, полюбит живое». Но мы слишком легко можем пропустить в этой строчке понастоящему сказывающие и потому главные слова. Сказывающие слова это глаголы. Мы можем их услышать, если сделаем на них ударение иным, не обычным для слуха образом: непосредственная близость глаголов «мыслит» и «любит» образует середину строки. Следовательно, любовь основана на том, что мы помыслили глубочайше. Такая помысленность происходит, вероятно, из той памяти, на мышлении которой основывается даже поэзия, а вместе с ней и все искусства. Однако, что же значит мыслить? Что значит плавать, мы узнаем не из руководства по плаванию. Что значит плавать, нам скажет прыжок в реку. Только так мы впервые и узнаем стихию, в которой должно происходить плавание. Но какова же та стихия, где происходит мышление?

Если верно утверждение, что мы ещё не мыслим, то оно говорит в то же время, и то, что наше мышление ещё не двигается специально в свойственной ему стихии, а именно потому, что-то, что требует осмысления, уклоняется от нас. То, что таким образом от нас скрывается и поэтому остаётся неосмысленным, сами мы не можем заставить явиться, даже в том благоприятном случае, если мы отчётливо предуготовили мыслью пути тому, что от нас утаивается.

Итак, остаётся лишь одно, а именно: ждать, пока то, что должно мыслиться, обратится к нам. Однако ждать здесь никоим образом не означает, что мы пока ещё откладываем мышление. Ждать здесь означает: в уже помысленном высматривать непомысленное, которое все ещё скрыто внутри уже помысленного. Если мы так его ждём, то мы уже мыслим, находясь в пути к тому, что должно мыслиться. На этом пути можно и заблудиться. Но всё же лишь один этот путь настроен так, чтобы отозваться тому, что дано нам для осмысления.

Но всё же почему мы вообще должны заметить то, что с самого начала, прежде всего остального, даёт человеку мыслить? Как может показать себя нам более всего требующее осмысления? А сказано было: более всего требующее осмысления проявляет себя в наше требующее осмысления время в том, что мы все ещё не мыслим, не мыслим так, чтобы специально отозваться тому, что более всего требует осмысления. До сих пор мы не вошли в собственную сущность мышления, чтобы поселиться там. В этом смысле мы ещё не мыслим понастоящему. Но это как раз означает: мы уже мыслим, но нам, вопреки всей логике, ещё не доверена собственно стихия, в которой понастоящему мыслит мышление. Поэтому мы знаем ещё недостаточно, в какой же стихии происходит до сих пор мышление, поскольку оно является мышлением. Главная черта мышления, существовавшего до сих пор, это восприятие. Способность к этому называют разумом.

Что же воспринимает разум? В какой стихии пребывает восприятие, так что через него происходит мышление? Восприятие это перевод греческого слова, что означает: заметить какое-либо присутствующее, замечая, взять его перед собой и принять как присутствующее. Это берущее-перед-собой-восприятие есть представление в простом, широком и одновременно сущностном смысле, в котором мы даем присутствующему стоять и лежать перед нами так, как оно стоит и лежит.

В трактовке мышления Парменидом (тем раннегреческим мыслителем, который до сих пор в значительной степени определяет сущность западноевропейского мышления) на первом месте ни в коем случае не стоит то, что единственно мы бы и назвали мышлением. Напротив, определение сущности мышления основывается прямо на том, что отныне будет решающим для его сущности, на том, что воспринимает мышление как восприятие, а именно на сущем в его бытии.

Парменид говорит (Фрагм. VIII, 34/36): «Ведь то же самое есть восприятие и то, ради чего оно (восприятие) есть. Ибо без бытия сущего, в котором сказалось оно (то есть восприятие), восприятия тебе не найти».

Из этих слов Парменида выходит на свет следующее: мышление получает свою сущность восприятие из бытия сущего. Но что же означает бытие сущего? Что же означает оно и здесь, и для греков, и для всего западноевропейского мышления до самой последней поры? Ответ на этот вопрос, который до сих пор не был поставлен из-за того, что он был слишком прост, звучит так: бытие сущего означает присутствие присущего, наличие наличествующего. Этот ответ прыжок в неизвестное.

То, что воспринимает мышление как восприятие это наличествующее в его наличии. По нему наличию мышление и снимает мерку для своей сущности для восприятия. Следовательно, мышление это предъявление наличествующего, которое вручает нам присутствующее в своём присутствии и ставит его перед нами, чтобы мы могли стоять перед присутствующим и стойко выносить это стояние внутри присутствия. Как такое предъявление, мышление вручает нам присутствующее, восстанавливает его в отношении к нам. Поэтому предъявление это репрезентация. Слово «репрезентация» это более позднее общепринятое название для представления.

Главная черта существовавшего до сих пор мышления это представление. По древнему учению о мышлении, представление происходит. Это слово здесь означет высказывание, суждение. Поэтому учение о мышлении, о, называется логикой. Кант просто принимает традиционную характеристику мышления представление, когда он определяет основной акт мышления, суждение как представление представления предмета (Критика чистого разума. А. 68, В. 93). Например, когда мы всказываем суждение «Этот путь каменист», в этом суждении представление предмета, то есть пути, представляется с определённой стороны представления, а именно со стороны каменистости.

Главная черта мышления это представление. В представлении развёртывается восприятие. Само восприятие это репрезентация. Почему же мышление основывается на восприятии? Потому ли, что восприятие развёртывается в представлении? Почему представление это репрезентация?

Философия ведёт себя так, как будто бы здесь не о чём спрашивать. Но то, что мышление до сих пор основывается на представлении, а представление на репрезентации, Всё это имеет давнее происхождение. Оно скрывается в невзрачном событии: в начале истории Западной Европы бытие сущего явилось для всего её течения как наличность, как присутствие. Это явление бытия как присутствие присутствующего само и есть начало западноевропейской истории, если, конечно, мы представляем историю не как одни только происшествия, а мыслим её прежде всего в соответствии с тем, что с самого начала послано через историю и господствует во всём происходящем.

Бытие означает присутствие. Но эта легкопроизносимая главная черта бытия, присутствие, через мгновение вновь становится таинственной, лищь только мы пробуждаемся и обращаемся к тому, к чему отсылается наше мышление тем, что мы называем присутствием.

Присутствующее это длящееся, которое входит в несокрытость и сущностится внутри её. Присутствие происходит лишь там, где уже царит несокрытость. Но присутствующее есть постольку, поскольку оно, в качестве настоящего, продлевается в несокрытость.

Поэтому к присутствию принадлежат не только несокрытость, но и настоящее. Доминирующее в присутствии настоящее это свойство времени, сущность которого, однако, никоим образом не даёт себя постичь в традиционном понятии времени. Но в бытии, явившемся как присутствие, по-прежнему не помыслены ни царящиев нём несокрытость, ни царящие в нём сущность настоящего и времени. Вероятно, несокрытость и настоящее как сущность времени взаимно принадлежны. Поскольку мы воспринимаем сущее в его бытии, поскольку мы, выражаясь языком Нового времени, представляем предметы в их предметности, мы уже мыслим. Таким образом мы мыслим уже давно. Но всё-таки мы мыслим ещё не понастоящему, пока остаётся непомысленным то, на чём основывается бытие сущего, когда оно является как присутствие.

Происхождение сущности бытия сущего непомыслимо. Понастоящему более всего требующее осмысления по-прежнему скрыто. Для нас оно ещё не стало достойным мышления. Поэтому наше мышление ещё не попало в свою собственную стихию. Мы мыслим ещё не в собственном смысле слова. Поэтому мы спрашиваем: что значит мыслить?