Cмысл вопроса «В чём смысл жизни?» А.К. Секацкий

Написано 29 июля 2020

Вопрос, о котором пойдет речь, имеет характер универсального теста; отношение к нему (а отнюдь не ответ) делит потенциальных респондентов на две части своеобразным интеллектуальным барьером: по одну сторону оказываются ответственные мыслители и просто люди обладающие вкусом, которые морщатся, когда им приходится «на полном серьезе» сталкиваться с требованием сказать, в чем же все‑таки состоит смысл жизни. Тот факт, что риторический вопрос задается без какого либо издевательства лишь усугубляет досаду и ощущение безнадежности. По другую сторону, соответственно располагаются люди, впадающие в экстаз и в глубокую задумчивость. Ведь они, эти люди, искренне полагают, что «мучительные поиски смысла жизни» составляют саму суть человеческого предназначения.

Барьер непреодолим несмотря на то, а может быть именно потому, что каждая из сторон по‑своему права. Если ответственный мыслитель вдруг, на голубом глазу, преодолевает барьер без какого‑либо видимого смущения и начинает выдавать рекомендации касательно смысла жизни, смущение оставшихся коллег, тех кто продолжает держаться в рамках, резко усиливается. Проанализировать спектральный состав горестного чувства остающихся, сохраняющих верность вкусу не так‑то легко: тут и снисходительность, и раздражение, и ощущение сбывшегося кошмара, и много еще всякого разного…но вкратце вердикт понятен: пересечение барьера без кавычек и оговорок означает впадение в маразм. Также как при и при диагностике венерических заболеваний роль одного из решающих тестов выполняет «реакция Вассермана», в нашем случае можно говорить о «реакции Лихачева – Лосева» (РЛЛ). Что бы там ни говорили про жизненную умудренность или про подвиг учительства, и какой бы черной неблагодарностью ни выглядела позиция прежних соратников, суть дела это не меняет. Если тест на РЛЛ показал положительный результат, значит речь уже более не идет о слове философа или слове мыслителя. Значит – «все, мой милый Августин, Августин, Августин». Немаловажная нота печали, смешанной, впрочем, с протестом означает некое опасение: неужели и я стану таким? Неужто и меня покинут вкус, вменяемость, брезгливость, и проба на РЛЛ даст в свое время положительный результат? Очень ведь может быть, что не пронесут мимо меня чашу сию, ведь подарок

судьбы, выпавший на долю Канта, или, скажем, Фрейда, не достался Лихачеву и Лосеву…А тут еще открытые рты тех, кто изначально был по эту сторону барьера: они‑то воспринимают откровения как должное, восторженно внимают, приветствуют звоном щита (громом литавр) сеятеля разумного, доброго, вечного, бедного маразматика…

Конечно, ситуация меняется, если «смысложизненная тематика» затрагивается не на полном серьезе, а разыгрывается с той иной долей цинизма, когда субъект находится на иронической дистанции. Например, в случае выглядывания в окна mass media, когда главный дежурный вопрос (впрочем, в различных версиях – скажем, в форме «что есть истина?») озвучивается, наконец, проникновенно‑доброжелательным ведущим. Тогда, несмотря на минимум средств, остающихся в распоряжении (порой это только интонация и порядок слов), ответ способен обнаружить присутствие ума и сохранность полной интеллектуальной вменяемости.

И все‑таки, что же делать человеку мыслящему, располагающему конкурентоспособными идеями, если вопрос поставлен именно так: в чем смысл жизни? Возможны ли тут какие‑либо универсальные правила – в ситуации, когда тебе предлагают поделиться итогом своих длительных размышлений? Полезно, конечно, иметь готовую версию, на манер классических дебютов, которые квалифицированный шахматист обязан просто знать. Например: в чем бы ни состоял смысл жизни, в последнюю очередь он состоит в ответе на ваш вопрос. И уж затем, для себя, вопрос следует переформулировать, чтобы привести его к правильной форме. Правильная форма, с которой уместно начинать, такова: в чем состоит действительный смысл вопроса «В чем смысл жизни?» Теперь мы получаем шанс избежать празднословия, и, одновременно, прекрасный повод обратиться к смыслу самого смысла.

Жиль Делез, безусловно ответственный мыслитель, испытывающий настоящую идиосинкразию к резонерству, вполне обоснованно отмечает: «Смысл любого выражения или слова находится не в нем самом – он в другом слове. Лишь смысл нонсенса находится в нем самом». Попробуем развернуть эту емкую формулировку. Речь идет о том, что любая постановка вопроса о смысле означает, прежде всего, следующее: смысл не здесь. Именно это сообщается нам в момент вопрошания и становится уже известным, когда кажется, что неизвестно еще вообще ничего. Смысл – не здесь, а потребность в нем – как раз здесь. Поэтому и необходимо совершить действие осмысления, то есть, как минимум, перейти от услышанных слов к другим словам. Следовательно, первое действие по осмыслению, это действие отсылки, своеобразная команда «ищи!» Так хозяин бросает палочку и дрессированная собака бросается за ней, стараясь как можно быстрее доставить отсутствующее к месту назначения.

Если угодно, по своей формальной структуре перед нами простейшая языковая игра в духе тех, что так пристально рассматривал Витгенштейн. Вот, палочка брошена или потеряна, ее нет в руках (посылка «искать!». Вот растерянное возвращение ни с чем, а вот и одобрение: «молодец!» – вознаграждение сахарной косточкой обретенного смысла…Модель, конечно, самая общая, ухватывающая лишь внешний рисунок. Палочку отыскать не так просто, и «нюх» (прозорливость) тут не всегда помогает. Смысл интересующего нас слова отнюдь не в любом другом слове (изречении, ответе, etc.), вполне возможно, что искать его придется за тридевять земель в тридесятом царстве. Но ясно, по крайней мере, что он не здесь, и эта ясность проясняет смысл вопроса о смысле вообще и вопроса о смысле жизни в частности.

2

Итак, описываемая языковая игра является, одновременно, и попыткой описания вечного двигателя мысли: вопрошанием‑отбрасыванием задается последовательность рабочих тактов, а полезная работа объясняется, в частности тем, что найденные слова (ответы) вступают в конкуренцию за право быть смыслом данного (искомого) слова.

Изменив правила, можно сыграть и в другую игру: например, если договориться принимать в качестве искомой любую принесенную палочку. Эта конвенция утверждает целое семейство особых языковых игр, которые можно назвать бессмысленными, хотя в действительности они являются, скорее, досмысловыми. То есть, они не имеют смысла, но благодаря им смысл все же имеется как нечто в принципе доступное. Вспомним какую‑нибудь простенькую игру, принадлежащую к этому семейству. Например, мы задумываем голую задницу и начинаем примирять к этому образу первые попавшиеся газетные заголовки на предмет их пригодности выражать смысл заданного. «Израиль нагнетает напряженность», «Инвесторы паникуют», «Каждой молодой семье – отдельную квартиру», и так далее. Получается типичная серия, вполне в духе Делеза.

Проанализировать образующуюся серию в высшей степени поучительно. Пусть не сразу в ней все же можно выделить две особенности. Во‑первых, несмотря на то, что формально эта игра проще, чем игра «найди смысл», – ведь более‑менее пригодной считается любая палочка, – она все же дается работающему сознанию с большим трудом, чем целенаправленные и привычные поиски смысла. Газетные заголовки и нужны‑то как раз потому, что слишком прочны привычные ассоциации, предохраняющие от обессмысливания, для освежения восприятия требуется некий датчик случайных чисел.

Во‑вторых, своеобразная прелесть данной игры состоит в том, что большинство заголовков неожиданно подходят: они имеют смысл или как бы имеют смысл. Вновь прибегая к делезовской терминологии, заметим, что смысл появляется как побочный, но неизбежный продукт «бросания палочки». Стоит запустить вечный двигатель мысли и наладить производство серий, и за смыслом дело не станет…Следовательно, вопрос «в чем смысл жизни» имеет смысл, состоящий, по крайней мере в том, чтобы запустить двигатель мысли. Правда, и любой другой вопрос подходит для этого ничуть не хуже, так что придется признать, что пока мы не слишком продвинулись.

Изменим теперь условия игры на противоположные: запишем наш глубокомысленный вопрос на листочке и начнем просматривать какой‑нибудь альбом художественных фотографий. Возможно, нам попадется тянущийся к солнцу росток, балерина на сцене, стоптанные крестьянские башмаки, от которых исходит немотствующий зов земли и другие благоглупости того же рода, провоцирующие РЛЛ+. Но вот мы, наконец, наталкиваемся на изображение голой задницы, проскакивает искра просветления и мы мысленно произносим: есть контакт! Подобная практика давно уже была открыта чаньскими и дзенскими наставниками – судя по всему им не оставалось другого выхода, эти достойные мужи были буквально загнаны в угол. Можно представить себе как достали их бесконечные вопросы типа «что такое Булла?» и «как обрести просветление?» – уж во всяком случае не меньше, чем их сегодняшние аналоги насчет «горения», «высокой духовности» и «мучительных поисков смысла». Ответственный наставник, чтобы предотвратить подступающую самопрофанацию духовной практики вынужден был отвечать «Будда – это дыра в отхожем месте» или прибегать к помощи ударов палкой и подзатыльникам. Ибо, поддавшись искушению ответить на дурацкий вопрос выспренно, например, «истина – это высокое служение людям», ты совершаешь, тем самым, тройное предательство – себя, духовной практики и самой истины.

Теперь тех наставников уже нет, и если ты назвался мудрецом, если смирился с этим публичным вердиктом – будь добр, побегай за брошенной палочкой. Но совершая эти челночные рейды, можно все же прийти к универсальному простенькому обобщению, которое гласит: смысл в другом. Не бог весть что, конечно, однако попытки ответить на вопрос «что есть истина?» не дают и такого сухого остатка; мы вообще видим, что дело здесь не в содержании. Об этом же говорит и Делез: «Вот почему прежде, чем выражать смысл в инфинитивной и причастной форме (быть белым снегом, будучи белизной снега), желательно выразить его в вопросительной форме. Ведь вопросительная форма понятна на основе уже готового решения, или решения, которое остается только отыскать; эта форма всего лишь нейтрализованный двойник ответа, которым уже кто‑то обладает». Отсюда попросту следует, что поддерживать игру, принимать в ней участие важнее, чем отыскать палочку, которую забросили, а теперь, на всякий случай, делают вид, что ее потеряли. Сама отсылка м создаваемая ею серия являются инфраструктурами смысла. То есть, они задают пространство, в котором встречаются или, можно сказать, обитают смыслы. Причем, «смыслы» не являются единственными обитателями этой зоны, в которой мы привычно мыслим; они всего лишь аборигены, и этого достаточно, чтобы осмысление имело характер всеобщности. Смыслоимитаторы тоже принимаются в качестве носителей смысла, если соблюдена хотя бы элементарная маскировка, если есть хотя бы желание выдать нечто за смысл.

Бессмыслица в таких случаях носит характер преднамеренности: выход из зоны стабильного осмысления требует некоторого дополнительного усилия. Весьма плодотворной представляется попытка Делеза отделить друг от друга различные виды бессмыслицы, в частности, речь идет о противопоставлении «нонсенса» и «абсурда». Пока еще никто всерьез не пытался продумать мысль о внутренних различиях небытия. Не исключено, что различия между некоторыми видами небытия более радикальны, чем отличие небытия от сущего…Примерно в этом духе Жиль Делез и рассматривает тезис, что бессмыслица бессмыслице рознь (очень важный для понимания природы «вечных пустых вопросов»).

Так, нонсенс, встречается там, где, вообще говоря, полагается быть смыслу, но поскольку все условия не выполнены, происходит сбой и осмысленность пропадает. Например, смысл приходится искать не в другом слове, а «в этом самом», в результате чего и рождается уродец, скажем, знаменитый Бармаглот Льюиса Кэролла. По привычке мы как бы говорим про себя: Бармаглот это…и тут характерный жест бросания, отсылки, не срабатывает, посыл возвращается и приходится признать: Бармаглот это Бармаглот. Смысл слова в нем самом, стало быть, смысла нет, а есть нонсенс. Запрещенная автореференция в зоне осмысленного, где слова отсылают друг к другу за смыслом.

Абсурд же возникает там, где смыслы вообще не водятся и куда основной процесс мышления (осмысление) совершает незаконное проникновение. Например, абсурдной была бы попытка икать со смыслом, абсурден вопрос «что значит голубизна его глаз?» Если трансцендентное применение разума, согласно Канту порождает парадоксы, то трансцендентное применение процедуры осмысления порождает фигуры абсурда (допустим, мы согласимся различать абсурд и нонсенс так, как это делает Делез). Существует имманентное смысловое поле, которое объединяет всех мыслящих. Сопричастность, принадлежность к этому полю не означает непременного понимания чего‑либо в одном и том же смысле, оно просто означает, что смысл есть и есть стремление к нему. Этого, однако, достаточно для того, чтобы степень однородности «всего осмысленного» превышало уровень простой умопостигаемости мира.

В то же время не существует «поля абсурда» аналогичного смысловому полю. И абсурд, и нонсенс всякий раз возникают в виде отдельных сингулярностей (когда нонсенс теряет свой сингулярный характер он становится неким смыслом), тем не менее, под воздействием абсурда на обратной смысловой стороне появляются «странные зоны». Сейчас нас интересует одна из них, напрямую связанная с вопросом «в чем смысл жизни?» и окружающими его высокопарными сентенциями. Сам по себе этот вопрос не является ни сингулярной точкой абсурда, ни замкнутой серией нонсенса, = он, безусловно относится к смысловому полю, и притом к категории «вечных» вопросов. Но странная зона, несомненно, возникает, что указывает на скрытую работу обессмысливания, проделанную культурой и требует проверить на причастность обессмысливающие практики.

Слова‑кошельки (наподобие Бармаглота), которые Делез рассматривает как наиболее характерные образцы нонсенса вроде бы не причем – но некоторые общие черты создаваемой зоны странности имеются, и мы к ним еще вернемся. Трансцендентное применение осмысляющей процедуры, приводящее к производству абсурда тоже как будто бы не касается нашего случая; все трудности ответа на вопрос «В чем смысл жизни?» несколько иного рода, чем при ответе на вопрос «В чем смысл того, что ты заблевал весь пол в моей комнате?» Однако, ошарашивающий, и, одновременно «оглупляющий» эффект присутствует: общность эмоционального фона позволяет предположить, что смысл жизни, на полном серьезе выражаемый в одном или нескольких предложениях, включается в странную зону абсурдного обессмысливания.

Рассмотрим игру, популярную у подростков младшего и среднего школьного возраста (сейчас их называют тинейджерами). В этой игре задающий вопрос (точнее, выдвигающий требование) оказывается в положении мучителя, а рискующий отвечать – в положении жертвы. Ситуация развивается примерно так:

– Скажи «верёвка»!

– Зачем?

– Просто скажи. Увидишь.

– Веревка…

– Твоя мать воровка!

Ловушка сработала, мучитель торжествует, жертва испытывает досаду и возмущение, окружающие смеются. Дразнилка имеет много куплетов, касающихся чуть ли не всех родственников подопытного (скажи «окурок»!..твой отец придурок! И так далее.). Странным образом эта детская игра обнаруживает структурную близость с тестом на РЛЛ. В частности, единственный достойный выход состоит в том, чтобы не отвечать, отвергнуть условия мучителя. Но главное, эта детская дразнилка не исчезает вместе с окончанием подросткового возраста, она лишь маскируется и совершенствуется, ее аналоги (ее жало) обнаруживается в целом классе языковых игр. Когда вместо требования «скажи веревка» нас спрашивают «скажи, в чем смысл жизни?» срабатывает дразнилка в квадрате. Ибо, с одной стороны, известно, что ничего хорошего из попытки ответа не получится (посмеются, пожмут плечами, тяжело вздохнут или отнесутся снисходительно). С другой стороны, возникает имманентная принудительность языковой игры, сила, которой против своей воли вынуждены были повиноваться собеседники Сократа. Кроме того, не все поддерживают ироническую дистанцию, некоторые слушают, раскрыв рот – они‑то более всего и настораживают человека, находящегося в состоянии интеллектуальной вменяемости.

Предпринимается попытка избежать абсурда, обратившись к нонсенсу – то есть отказаться искать смысл в чем‑то другом (а значит вообще искать смысл), пытаясь, вместо этого запрягать Бармаглота. Мы получаем набор характерных тавтологий: «спорт есть спорт», «на войне как на войне» и т. д. С помощью автореференции здесь фиксируется «нулевая степень ответа», привлекшая в свое время внимание Ролана Барта. В отношении интересующего нас вопроса нулевая степень ответа весьма распространена, и от чистого нонсенса ее отличает лишь отсутствие сингулярности, фоновое наличие альтернативных, осмысленных ответов. Тем не менее, формулировка «жизнь есть жизнь» представляет собой уклонение к нонсенсу во избежание абсурда; в этом направлении возникли даже свои шедевры, например, знаменитая анонимная строчка «жизнь такова, какова она есть, и больше не какова…».

И все же, вопрос «в чем смысл жизни?» не является чисто риторическим или ритуальным, наподобие вопроса «как дела?» У задающего вопрос «как жизнь?» нет намерения выслушивать ответ, поскольку цель вопрошания тут в том, чтобы обозначить коммуникацию. Это проверка работы канала связи: в микрофон, чтобы проверить его говорят «раз, два, три», а чтобы зарегистрировать наличие друг друга говорят «как дела?». Но задающий вопрос «в чем смысл жизни?», если уж он его задал, не просто имеет намерение выслушать ответ. Он, спросивший, ждет этого ответа, и проигнорировать его ожидания порой так же нелегко, как и смутить одного из малых сих. Впрочем, столь же трудно эти ожидания оправдать. И тут мы, наконец, вплотную подходим к смыслу проклятого вопроса. То есть, относительно смысла жизни, смерти или, скажем природы мы можем сказать лишь, что смысл этот, имеющийся или отсутствующий не может быть выражен в виде ответа на вопрос «в чем смысл жизни?». Но зато сам вопрос обнаруживает смысл, хотя и несобственный, совершенно не зависящий от содержания ответа и связанный лишь с готовностью отвечать всерьез. Пора сказать, в чем он.

Смысл вопроса – в совершении жертвоприношения Логосу. Ведь никто из участников действа не выигрывает с точки зрения ratio. Менее знающий не становится более знающим, наоборот, его ленивый разум, говоря словами Канта, получает патетическую поддержку. Признанный философ, или властитель дум, взявшийся отвечать на вопрос в режиме on line, попросту восходит на алтарь всесожжения: хотя добрые самаритяне и внимают ему, но и они, слушая лепет, лишь утверждаются в ценности собственных соображений на этот счет. А уж референтная группа, если суммировать ее реакцию (нормальную реакцию РЛЛ‑), провожает в последний путь одного из своих лидеров. Редко кому удается задуматься над истинным смыслом происходящего.

Да, величие и философская строгость системы Канта всецело опирается на правильную форму удивления. Саму философию можно определить как правильную форму удивления, и начинается она с точного порядка вопрошания, с отсеивания псевдовопросов или перевода их в аутентичную, внятную форму. Именно то, что «Критика чистого разума», одна из величайших книг европейской метафизики, посвящена ответу на вопрос «как возможно синтетическое суждение a priori?» делает ее настольной книгой всех тех, кто знаком с философией не понаслышке. При этом Кант отнюдь не обходит молчанием вопрос о смысле жизни, он непосредственно рассматривает его в своей третьей критике. Рассмотрению данного вопроса предшествуют около тысячи страниц критической философии. Для всей немецкой классической философии вообще этот вопрос по порядку вопрошания есть вопрос третьего тома – не в этой ли достойной восхищения выдержке состоит непреходящая значимость немецкой классики?

Однако, и удивительная выдержка настоящих философов, и не менее удивительное терпение тех, кто им внимает, оплачены приносимой жертвой, жертвоприношением прямого ответа, банальностями и нелепостями вышедших в тираж властителей дум и восторженных стражей духовности. Для того, чтобы Кант или Гуссерль могли спокойно писать свои тысячи страниц, требуется, чтобы от их имени, или от имени философии, кто‑то давал щедрые обещания и мудрые советы. Как иначе завербовать в философию неофитов, если по сей день верны слова Аристотеля, что «из всех наук философия самая бесполезная, но лучше ее нет ни одной»? Конечно, имитаторов позы мудрости всегда было предостаточно, но и подлинные мыслители восходят на алтарь всесожжения, когда наступает их час. Они привычно адресуются urbi et orbi, Риму и миру – но «Рим» их уже не слушает и не слышит (ибо положительная проба, РЛЛ+, засвидетельствована самим фактом попадания в ловушку), зато с особым вниманием слушает мир, Ойкумена бесчисленных варваров Абсолютного Духа. Варвары слушают и проникаются: как это мудро – посадить деревце, построить дом, сеять разумное, доброе, вечное… Но еще важнее – поспорить о смысле жизни – оказывается, у философов это принято…Так ойкумена приобретает уважение к философии, а вопрос о смысле жизни – смысл.

Приносимые в жертву по большей части уверены, что их откровения помогут людям и заинтересуют коллег, но они ошибаются и в том и в другом. Коллеги, конечно, не обращают внимания на лепет уже принесенного в жертву, но этот лепет им помогает, поддерживая высокий статус собственно философии. «Людям», напротив, помощи от умудренных жизнью патриархов нет никакой, зато их весьма интересуют разговоры о высоком: надо же, такие мудрые речи и все понятно…Соответственно, «Рим» и «Мир» практикуют почти альтернативные способы фиксации вкладов. В применении к Лосеву коллеги не забудут «Диалектику мифа» и другие работы 20х – 30х годов, но проигнорируют «поучения» последних лет. Так называемая широкая публика поступает, как правило, с точностью до наоборот: в многочисленных книжках с зачаровывающим названием «В мире мудрых мыслей» можно встретить едва не весь пантеон известных мыслителей, но подборка в целом не оставляет сомнений: решающая роль тут принадлежит Альцгеймеру и Паркинсону.

Мы имеем дело с удивительным примером превратности, когда все стороны, уверенные в осуществлении собственной власти, осуществляют на деле бытие‑для‑другого. Эта ситуация очень напоминает другую, не менее странную и столь же замаскированную. На знаковом совпадении стоит остановится подробнее.

3

Речь идет об измененных состояниях сознания (ИСС), которые обладают безусловной притягательностью, но, как будто бы не имеют смысла. Смысл, однако есть, и хотя он далек от смысла жизни, но близок, по крайней мере структурно, к смыслу вопроса о смысле жизни. В условиях ИСС осуществляется производство первичного текста. Комментировать чьи‑то, уже высказанные, умные мысли удобнее всего в стабильных состояниях сознания. Но когда нам требуется не наращивать эрудицию, а каким‑то странным, загадочным образом нарушить равновесие бытия, равновесие прежде сказанного и сказать нечто пусть даже бессвязное, ничем не мотивированное, но принципиально новое, тогда требуется именно выход в ИСС. По мнению Теренса Маккенны стартовая точка антропогенеза необъяснима без производства подобных искусственных экстазов. Прообраз ИСС – это экстатический танец шамана, сопровождаемый бессвязными, «попутными» выкриками. Казалось бы, что толку в этих невразумительных фразах, но ими преодолевается величайший дефицит.

Человеческое сознание взращивается, «восходит» на разгадывании загадок как тесто на дрожжах. С интерпретацией, с отысканием смысла связаны скорее вторичные, «технические» проблемы. Вообще, сознание устроено так, что для него извлечь смысл из текста принципиально проще, чем вложить смысл в текст. Стабильные режимы – это режимы интерпретации. Другое дело вбрасывание загадок, производство драгоценного сырья для умных исследователей. В этом отношении, транс шамана или экстаз жреца являют собой изначальный культурный источник инноваций. Последней структурой такого рода была греческая пифия, которая принудительно вводилась в измененное состояние сознания, и потом уже включались инстанции, которые интерпретировали, выполняли, в известном смысле, рутинную работу.

Все время хочется спросить, а зачем жрецам нужна была пифия? Почему они не могли сами, руководствуясь хитростью разума, давать нужные ответы, тем более что интерпретировать их они могли замечательно? Дело в том, что производство первичных текстов и их последующая интерпретация опираются на разные основания. Странным образом, пифия необходима на своем месте, если речь идет о точке начала социогенеза или эволюции культуры. Одновременно, мы понимаем, что в своих исторических корнях, ИСС всегда предстаёт как бытие‑для‑другого, т. е. как принудительный привод для жреца, шамана или пифии. Иначе никак не получить «золотой продукт инновации». Следовательно, изначально, все формы ИСС, включая опьянение и наркотический транс, представляют собой тяжкую работу бытия‑для‑другого. Отсюда и подлинная загадка для вдумчивого исследователя ИСС: когда и каким образом осуществился перевод психоделики в форму для себя? Кто тот Прометей, научивший человечество пить для собственного удовольствия, что позволило нам уподобиться богам, вкушающим амброзию?

Наивные ответчики вопросов «что есть истина» и «в чем смысл жизни» это своего рода пифии нашего времени. Войдя в необратимо‑измененное состояние сознания они начинают упоенно вещать и широкая публика склонна им верить, сохранив архаическое уважение к священному трансу умудренности. Интерпретаторы верить им не склонны, да и первичных текстов у мастеров осмысления уже более чем достаточно. Они принимают бытие для другого без всякой благодарности, с раздражением или горькой усмешкой. Это потому, что статус свободно парящей философии давно уже не требует столь частых жертвоприношений. Но это не значит, что он не требует жертвоприношений вообще.

4

Жертвоприношение старцев во имя Логоса, – таков смысл вопроса «в чем смысл жизни?». Следует ли отсюда, что смысл самой жизни состоит в том, чтобы так или иначе быть принесенным в жертву? Ведь даже самореализация может быть осмыслена как бытие‑для‑другого, да и сам смысл, как мы выяснили – в другом. В себе самом, в форме эксклюзивного и сингулярного бытия‑для‑себя смыслы не встречаются, только нонсенсы. В виде россыпи сингулярностей представлено Бармаглотово племя.

Теперь мы можем сделать следующий шаг в осмыслении проклятого вопроса. Шаг не рецептурного характера, ибо подобные шаги предпринимаются за чертой, в навеки измененном состоянии сознания, попросту на излете сознания. Но некий важный параметр смыслового поля может быть обозначен. Итак мыслитель, сохраняющий полноту вменяемости (пробы неизменно показывают РЛЛ‑) в очередной раз слышит вопрос:

– Скажи мне, в чем смысл жизни?

Мыслитель (или, как говорил в таких случаях Ницше, «свободный ум») проявляет выдержку, хотя рука очень чешется. Но он задает уточняющий вопрос:

– Считаешь ли ты, что открывшийся смысл жизни будет для тебя чем‑то важным, чем‑то таким, чего тебе и в самом деле хотелось бы обрести?

– Еще бы. Я готов смириться с тем, что нет в жизни счастья. Но смысл должен быть. Только найти его не так просто…вот философы уже тысячу лет этим занимаются. Пора бы опубликовать результаты.

– Что ж, тогда должен тебя предупредить. Если ты вдруг найдешь смысл жизни или, что более вероятно, он сам найдет тебя, о безмятежности можешь забыть. Разумеется, и о счастье тоже. Вообще, мало тебе не покажется: смертные, жизнь которых пронизана смыслом (знал бы ты, как редко встречаются другие смертные) уже влекутся к жертвеннику неведомой силой. И не в качестве агнцев для всесожжения – не строй иллюзий, тебе это не грозит, а в качестве дровишек. Будь я китайцем преклонных годов и живи во времена Лао‑цзы, я сказал бы: «Ищущий смысла жизни лишен мудрости, ибо сам уже найден и пойман. Мудр тот, кого смысл жизни не смог найти и поймать в свои сети». Но я не китаец, и поэтому, в духе европейской традиции скажу иначе: «Многие благодарят Господа по разным поводам, чаще всего за то к чему он не причастен. Но не состоит ли Его величайшее благодеяние в том, что Он сокрыл от нас смысл жизни?»

5

Оставим, однако, пафос жертвоприношения, хотя его принадлежность к основополагающим условиям смыслопроизводства не вызывает никаких сомнений. Обратимся к еще одному аспекту бытия‑для другого, теснейшим образом связанному как с самим экзистенциальным вопрошанием, так и с его имитацией. Продуцирование на холостом ходу первичных серий, задающих смысловое поле, это некие пожизненные подготовительные курсы, которые ведут, не щадя своих сил, неутомимые инструкторы. Без постоянно действующих подготовительных курсов субъект утрачивает важнейшие стимулы коммуникации, поэтому инструкторы стараются вовсю, делая великое дело. Разумеется, в форме бытия для другого, ибо в их собственных глазах это великое дело и вовсе не различимо, субъективные стимулы даже не пересекаются с экзистенциальной миссией инструкторов, в качестве которых выступают, практически на равных, несмышленые дети и умудренные старцы. Обратимся к проницательному наблюдению Лакана: «Бесконечные детские «почему?» не столько свидетельствуют о жадном стремлении ребенка к познанию, сколько выпытывают у взрослого, вновь и вновь поднимаясь из глубины тайну его желания – почему вообще ты мне это говоришь?»

С точки зрения Лакана ребенка удивляет, прежде всего, следующее обстоятельство: вот ведь как получается – если взрослого о чем‑то спросить, тебе ответят! Это интригующее приключение не дает ребенку покоя, он повторяет свои настойчивые попытки изо дня в день, вовсе поначалу не вникая в смысл ответа, но зато усваивая то обстоятельство, что смысл есть. Заметим, что это два принципиально различных модуса понимания; знать, что смысл есть, и знать, в чем именно он состоит. Второе без первого невозможно, а вот первое без второго не только возможно, но и в состоянии поддерживать контур коммуникации в состоянии полной готовности даже при отсутствии как входящих, так и исходящих содержательных сообщений.

«Надо же, в мире есть такая штука как смысл», вот что узнает ребенок, задавая свои «почему?» и не теряя энтузиазма при каждом очередном подтверждении. Согласно Лакану, ребенку хотелось узнать почему вообще ты мне это говоришь, и своей цели он добивается, не осознавая важности открытия. Декарт, озабоченный проблемой детекции субъекта, писал: «Если куклу нажать в определенном месте, она отзовется, скажет «ма‑ма», а если нажать в другом месте, скажет «больно!» Декарта интересовала критическая серия испытаний, необходимая для различения вещи протяженной и вещи мыслящей; интерес к говорящим куклам возникает у ребенка в возрасти двух лет. Ребенок нажимает на куклу и слышит «мама» или «уа‑уа», а через некоторое время (и это крайне важно), он нажимает на куклу чтобы услышать «уа‑уа». В отличие от взрослых, детям отнюдь не надоедают все новые и новые подтверждении «уа‑уа эффекта»

По мере взросления, однако, ребенок обнаруживает несравненно более интересное говорящее устройство, которым тоже можно научиться управлять. Для этого необходимо надавить в нужном месте. Если обратиться к взрослому с каким‑нибудь требованием, тот вполне может отмахнуться, а то и накричать, но если спросить его «почему?», взрослый в ответ скажет что‑похожее на уа‑уа. Это интригующе интересно, тем более, что с самого начала обнаруживаются (в отличие от говорящей куклы) два типа ответов, несмотря но то, что нажимаешь, как будто, в одном и том же месте;

– А почему птички пьют из лужи?

– Потому что им пить хочется.

Ожидаемый эффект налицо, говорящее устройство сказало что‑то вроде уа‑уа. Это было приятно, и ребенок стремится к следующему акту коммуникации. И вновь слышит приятное уа‑уа! А потом вдруг облом, как если бы у взрослого попросили тигренка или бинокль:

– А почему французы говорят по‑французски?

– Отстань, не задавай дурацких вопросов.

Это было неожиданно, ведь предыдущие нажатия отзывались приятным уа‑уа, а тут обрыв коммуникации. Зато, как правило, удается извлечь действительно важное знание, уж конечно не имеющее отношение к жажде птичек или вращению земли («почему бывает ночь?»). Это фундаментальное знание гласит: одни вопросы имеют смысл (пока еще совершенно непонятно почему) и отзываются доброжелательным уа‑уа, другие же смысла не имеют и ведут к обрыву коммуникации. Кроме того, сам смысл имеет высокую ценность. Располагая этим знанием можно уже идти дальше и после его усвоения возраст почемучек в принципе заканчивается. Опять же, заканчивается не потому, что любопытство удовлетворено, но, во первых, стало ясно почему вообще ты мне это говоришь – во имя смысла. Во‑вторых, постоянные почему теперь не приветствуются, поскольку указывают на некое отставание в развитии, подросток должен уже уметь самостоятельно отсеивать вопросы, лишенные смысла.

Итак, языковая игра в почемучек редуцируется, но отнюдь не исчезает. Ее редукция как раз сводится к сжатию и удержанию прежнего универсального любопытства в рамках избранных проклятых вопросов. То есть, вопрос в чем смысл жизни оказывается сохраненным «взрослым» коррелятом детских вопросов типа «почему французы говорят по‑французски?». Соответственно, дети, которые эти вопросы задавали, как бы передают вахту умудренным старцам, всерьез отвечающим на вопросы, поддерживающие ценность самого вопрощания. Жертвы всесожжения обеспечивают уа‑уа эффект, – а он по‑прежнему крайне важен на решающих участках. Наука получает возможность не откликаться на каждый запрос о серьезности ее намерений, а значит и не отвлекаться. В значительной мере в этом и заключается ее сила. Не только наука, но и любое дисциплинарное самовозрастаюшее знание поддерживаются смысловым полем, порождаемым двумя типами генераторов. Почемучки генерируют неисчерпаемую серию вопросов, которые в дальнейшем ограничиваются и дисциплинируются, а пифии мудрости генерируют уа‑уа‑ответ, выстраданный и оплаченный жизнью, а потому задающий высокую планку ценности. И лишь таким образом, в форме бытия‑для‑другого, раскрывается смысл и ответа (любого, лишь бы серьезного, то есть настоящего «уа‑уа») и самого вопроса. Но если ограничиться только формой для себя, мы обнаружим лишь самозабвенную песнь на одном полюсе и горестное недоумение на другом.

Ибо, какие высокопарные речи о духовных исканиях не звучали бы из уст вдохновленных пифий, содержание послания раскрывается без особого труда: проживи эту жизнь достойно, и тогда ты станешь таким, как мы. Для субъекта, сохраняющего полноту вменяемости это, конечно же, означает одно из двух.

Либо в жизни вообще нет никакого смысла.

Либо засуньте этот ваш смысл себе в задницу.