О РАССКАЗЕ А.П. ЧЕХОВА "ДУШЕЧКА". Михаил Лифшиц

Написано 4 апреля 2020

Разница между содержанием формальным и действительным выступает с особен­ной ясностью там, где между ними возникает противоречие. Такое противоречие возможно, конечно, не только в искусстве, оно проходит через всю человеческую историю. Одно дело то, то представляется нами и желается нами, другое дело - то, что из этого выходит в действительности. Одно дело - Gewissheit, то, что принимается нами за верное, другое дело - Wahrheit - истина этого явления, согласно Гегелю, который построил на этом противоречии свою "Феноменологию духа".

Однако возьмем пример ближе к нам, простой и доступный. В 1899 г. Чехов напе­чатал рассказ "Душечка". Он произвел громадное впечатление на Льва Толстого, который читал его друзьям и поместил в своем сборнике "Круг чтения". В после­словии к этому рассказу Толстой проводит разграничительную линию между тем, что хотел написать Чехов, и тем, что он действительно написал. Хотел он, по словам Толстого, осмеять женский характер, поглощенный чувством любви настолько, что он кажется простым отсутствием собственного характера. В самом деле, дочь отставного коллежского асессора Оленька "постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого". Когда же она любила кого-нибудь, то его дела, сами по себе незна­чительные, казались ей самыми важными в мире, и она так прилеплялась к ним, что повторяла слова в слово мнение того человека, которого она любила.

Первый муж Оленьки был содержателем увеселительного сада, и она повторяла за ним его горькие речи о провинциальной публике, не понимающей искусство и не желающей посещать спектакль "Фауст наизнанку". Ее второй муж торговал на лесном складе, и она повторяла его слова о вздорожании леса, и что-то родное, трогательное слышалось ей в словах: балка, кругляк, тес... После смерти второго мужа она забыла лес, как забыла театр, и повторяла мнения своего сожителя. стоявшего у нее на квартире полкового ветеринара. Своих детей у нее не было, и в конце концов величайшим счастьем для Оленьки оказалась возможность любить маленького гимназиста, сына ветеринара, оставленного матерью. Неистраченное материнское чувство расцвело в ее сердце, горькая пустота исчезла и открылся новый источник мнений. Теперь она говорила о том, как трудно учиться в гимназии, об уроках латинского языка и других делах своего воспитанника. Невозможно передать все богатство верных деталей, в которых сияет внутренний смысл этой маленькой истории.

По мнению Толстого, автор хотел осмеять Оленьку, которая была так мила, что ее невольно называли душечкой: хотел показать, какой не должна быть женщина. В "рассуждении" Чехова витало, по словам Толстого, неясное представление о новой женщине, достигшей равноправия с мужчиной, образованной, самостоятельно рабо­тающей на пользу общества и требующей решения женского вопроса. Но как истинно художественное произведение, история "душечки" оказалась сильнее "рассуждения" Чехова, и вместо насмешки над отсталой женщиной, слабой, покорной, преданной мужчине, получилась апология милого, простого и благородного существа, способ­ного жить чужой жизнью и быть счастливой, только делая счастливым другого. Не смешна, а свята женская душа, умеющая любить и верить всем своим существом.

В связи с этим Толстой рассказывает библейскую легенду о пророке Валааме, которому царь Валак поручил проклясть своих врагов. Задание было принято к исполнению, цель ясна, а техника хорошо известна. Тем не менее трижды принимался Валаам за дело, и трижды вопреки его воле получалось у него вместо проклятия благословение. Так, по словам Толстого, бывает и с художником, когда он хочет сказать ложное слово, но "бог поэзии" запрещает ему это. Истина, заключенная в самой ситуации, хитрее человеческого намерения, она отвергает формальное содержание его идей и рутину ремесленных приемов, чтобы сказать свое слово.

Так, у Чехова не вышло насмешки над "душечкой". Действительное содержание рассказа само улыбнулось над этим желанием смеяться, и сквозь смех показались слезы. У Гегеля такая связь обстоятельств называется хитростью разума, или всеобщей иронией вещей. И замечательно, что эта закономерность действует в самом разуме, как способность человеческой головы, или более широко - во всей его духовной деятельности.

Формальным содержанием является здесь насмешка над отсталостью Душечки с точки зрения идеалов передовой, самостоятельной женщины. Возможно, что Толстой преувеличил присутствие этого либерального идеала в "рассуждении" Чехова. Правда, сам Чехов в одном письме не без оттенка шутливой наивности назвал свой рассказ "юмористическим", но отвращение к формально-передовым, а в действи­тельности только к двусмысленным или даже лицемерным идеям было у Чехова не менее сильно развито, чем у Толстого. Ведь и в рассказе "Душечка" слегка намечен образ "эмансипированной" дамы - некрасивой, стриженой жены ветеринара, уехав­шей от него в неведомую свободу. Взгляд Чехова на отношение передового и кон­сервативного в этом рассказе кажется даже более уравновешенным, чем у Толстого. Но в основных выводах толкование гениального чеховского рассказа, предложенного Толстым, справедливо в самой высокой степени. Чехов действительно подчинился "богу поэзии" и благословил эту внутреннюю пластичность женской натуры вместо того, чтобы смеяться над ней. В мире, который рисует Чехов, все виды безумия и несправедливости объясняются спасительной формулой одного из героев его произведений: "кто к чему приставлен!" Один - предводитель дворянства, другой -мелкий чиновник, третий врач или инженер, не говоря о толпе мещан и мужиков, -все они "приставлены" к какому-нибудь делу или безделью, образующему вместе с другими такими же делами неведомый каждому из них, и можно сказать, поту­сторонний процесс жизни. Среди глухой разобщенности всех этих "приставленных" не потусторонний, а непосредственный, всеобщечеловеческий интерес странным обра­зом присутствует в душе любящей женщины*. Странным образом, потому что ее отзывчивость на все ограничена интересами каждого, с кем сводит ее судьба, и эта же отзывчивость вытесняет все остальное. Как легко проникается Душечка интересами любимого человека, так же легко она забывает их, меняя театр на лесной склад, а потом бревна, палки и горбыли - на ящур и другие заботы ветеринарного надзора. Если бы у Душечки были свои дети, она тоже сделалась бы "приставленной", а так как. их нет, то она свободна, единственная носительница свободы среди этого муравейника (хотя и свобода ее имеет свой фон в образе дома, отписанного ей по завещанию отца, коллежского асессора). Но самое главное состоит в том, что эта свобода, заложенная в женской любви, которая перевешивает все ничтожные частные дела и содержателя оперетты, и управляющего лесным складом, и полкового ветеринара, граничит с пустотой. Желая немного закруглить образ Оленьки в духе своего патриархального идеала, Толстой вычеркнул в своем варианте, напечатанном в "Круге чтения", такие, например, фразы: "При Кукине и Пустовалове, и потом при ветеринаре Оленька могла объяснить все и сказала бы свое мнение о чем угодно, теперь же и среди мыслей и в сердце у нее была такая же пустота, как на дворе. И так жутко, и так горько, как будто объелась полыни".

Но рассказ Чехова не поддается и этой попытке подчинять его какому-то, опять же формальному содержанию, насмешки не получилось, но не получилось и благосло­вения, а получилась тоска, чеховская тоска по свободному состоянию, не лишенному естественных, нужных границ своего самобытного интереса. Тургенев однажды прекрасно сказал, что писателем "положительно владеет что-то вне его". Вот это "что-то", то есть истинное, реальное содержание, не поддающееся любому произволь­ному механическому, одностороннему вмешательству рассудка и воли писателя, есть и в рассказе Чехова. Это "что-то", или истина вне нас, есть "бог поэзии", и он запретил писателю отдать свои симпатии половинчатой свободе курящих и мужеподобных женщин "передового" направления. Но он запретил и консервативный идеал любви, исключающий самостоятельные собственные интересы женщины, равной муж­чине и независимой от него. "Что-то" Тургенева или "бог поэзии" Толстого внушает мысль о возможности решения этого противоречия. Чеховские мечтатели надеялись, что его уже не будет лет через пятьдесят-сто, когда начнется счастливая жизнь.

Но вернемся к "Душечке". В этом образе есть "что-то", делающее его досто­верным, подлинным, или гегелевская истина как равенство определенного содер­жания самому себе. Возможно ли это? Ведь то единственное, в чем ее любвеобильное существо было всегда равно себе, это как раз его постоянное неравенство себе, подчинение другому. Однако сам Гегель пишет, что нет на свете ничего, что не равнялось бы самому себе, дальше начинаются уже полные распад и бессодержа­тельное отрицание. Следовательно, сама норма бытия является в разнообразии случаев, более или менее далеких от нее. Но в удалении от нормы также может быть своя классика. В образе чеховской Душечки объективное содержание таково, что в его реализации преобладает субъективное чувство, чувство любви, настолько интенсивное в своей субъективности, что ему почти безразлично, что и кого любить. Чехов не мог поступить иначе, потому что "что-то", или гегелевская истина самого предмета, veritas rei, завладело им как диктат окружающего мира, требующий выра­жения в искусстве.

Люди этого мира уже не были наполнены "субстанциальным содержанием", как в былые более патриархальные времена. Внешняя действительность, в которой каждый из них был "приставлен" к какому-нибудь особому частному делу, лежала перед ними как лишенная одухотворения, непосредственной возвышенности "проза жизни" (по терминологии Гегеля). А их духовная жизнь становилась все более внутренней, умозрительной, субъективной - от практических замыслов деловой активности до ненасытной жажды чистой любви как у героини рассказа Чехова. В самой исторической реальности глубоко обозначился распад, дуализм всеобщего и частного, "субстанциальное содержание" стало формальным, делом рассудка или внутреннего чувства, противостоящим дару художника, которое он должен был отчасти преодолеть, чтобы постигнуть более безусловный всеобщий смысл, происхо­дящий на сцене жизни драматической сказки.